Оригинал доступен на сайте sun.iwu.edu

Уэс Чепмен
Почестное собрание Уэслианского университета Иллинойса

14 апреля 2010

Действие 1

Могу ли я быть здоровым; могу ли я быть счастливым; могу ли я быть избавленным от страданий.

Можешь ли ты быть здоровым; можешь ли ты быть счастливым; можешь ли ты быть избавленным от страданий.

Можем ли мы быть здоровыми; можем ли мы быть счастливыми; можем ли мы все быть избавленными от страданий.

Действие 2

Любопытно, что слово “счастье” не фигурирует в прграммном заявлении Уэслианского университета. Казалось бы, мы желаем быть креативными, незаменимыми и любознательными, но не обязательно желаем быть счастливыми. Мы хотим, чтобы вы были гражданами демократичного и глобального общества, но не обязательно находились на седьмом небе. Мы хотим, чтобы у вас были специализированные знания и целостное мировоззрение, но не обязательно оптимистический взгляд на жизнь. Сейчас, как человек, сыгравший определенную роль в процессе благодаря которому было составлено нынешнее программное заявление, я, как и кто-либо другой, знаю, что нечестно использовать фразу “мы хотим” намекая на то, что существует некий единый мыслящий разум с согласованными и очевидными мотивами относительно включения или исключения чего-то. Как это является несомненным для большей части программных заявлений, наше заявление также стало результатом длительного коллективного процесса, полного споров по поводу идеалов, защиты особых интересов, компромиссов и письменных обращений. Тем не менее никто не отстаивал вопрос счастья и пока что, насколько я припоминаю, счастье не было в числе идеалов, на которых кто-либо настаивал. Вопрос о нем просто не поднимался.

Мы не одиноки в этом упущении (если это является упущением). Как ни один из небольших гуманитарных колледжей (с которыми мы обычно себя сравниваем), так  же и наши сверстники либо же наши соискатели, не упоминают о счастье в своих программных заявлениях. В моем бессистемном обзоре прочих учебных заведений, пришедших мне в голову, где гуманитарные науки занимают центральное место, только два из них используют слова “счастливый” или “счастье” в своих программных заявлениях. Колби-колледж стремится выпускать студентов, которые «довольны собой», что вряд ли считается, учитывая узость применения этого слова. Только Университет Дьюка упоминает счастье в качестве идеала как такового: «Заявление Дьюка призывает университет “[заниматься] теми сферами преподавания и образования, которые бы… способствовали человеческому счастью”. Даже тут неоднозначным является то, значит ли это, что выпускникам следует самим быть счастливыми или же что им просто следует приносить счастье другим.

Урок, который следует извлечь из изъятия счастья из нашего программного заявления — помимо того факта, что программные заявления являются по своей сути уязвимыми и упрощенными документами, которые никоим образом не отражают совокупность наших идеалов (примите это во внимание те, кому надо), — этот урок заключается в том, что счастье не является концепцией, имеющей важное значение или вес в непрерывной дискуссии нашей страны касательно того, какими должны быть гуманитарные дисциплины или чем они должны заниматься. Если и существуют “мы”, не считающие счастье своим предназначением, то это гуманитарные колледжи и университеты в целом. И это, как я уже сказал, любопытно. Мы все стремимся к счастью; многие отметили, что это основной мотивирующий принцип, стоящий за любой человеческой деятельностью. Разве оно в действительности не является частью гуманитарного образования? А если нет, то почему?

Чтобы рассмотреть данные вопросы, позвольте мне на некоторое время продолжать использовать это неоправданное “мы”. Если бы существовали эти “мы”, которые сознательно не включают счастье в наше предназначение, то каковыми могли бы быть “наши” причины? Есть ряд очевидных вариантов.

Во-первых, хотя счастье и может быть достойной целью, эта цель недостижима. Весьма возможно, что оно слишком несущественно, слишком идеально, слишком абстрактно. Но это возражение, безусловно, применимо и к “творчеству”, и “силе характера” — и одно, и второе являются частью нашего программного заявления, и в любом случае было бы весьма прискорбно, если бы университет — кто бы мог подумать! — не признавал ценность идеалов и абстрактных идей. Вероятно, счастье недостижимо в ином смысле: а именно как то, с чем кто-то рожден, а кто-то — нет, и поэтому оно неизменно. Какое-то время среди психологов такое мнение было преобладающим. Например, исследование Брикмена, Коутса и Янофф-Булмана продемонстрировало, что, примерно через год после того, как те, кто выиграл в лотерею, возвращались к тому же состоянию счастья, в котором пребывали как раз перед тем, как выиграть в лотерею. Вот то еще поразительнее: то же самое касается и тех людей, которые стали парализованы в результате несчастных случаев — через несколько лет они были лишь слегка менее счастливы, чем остальное население. Подобные исследования навели психологов на мысль о том, что у счастья имеется заданное значение. Если ты рожден счастливым, ты будешь счастлив несмотря ни на что, а если ты рожден несчастным, то тебе просто не повезло. Однако недавние исследования значительно изменили теорию заданного значения. Теперь оказывается, что наша генетическая предрасположенность к счастью задает всего лишь около “половины” счастья, которое мы ощущаем: 10% зависит от обстоятельств — немного играет роль тот факт, выиграли ли вы в лотерею или же вас парализовало — а около 40% определяется намеренной деятельностью. Иначе говоря, вы рождены с заданным значением относительно счастья, но то, что вы делаете в жизни, может прибавить или убавить от этого заданного значения. Поэтому, если “нашей” причиной для исключения счастья из нашего программного заявления является то, что его достижение невозможно, то мы ошибаемся.

Еще один вариант: счастье попросту не важно. Это отлично, если ты счастлив, -отстаивает данных ход рассуждений, — но вот что действительно важно, так это… — а дальше можете вписать в графу что вам угодно. Что важно, так это истина. Что важно, так это мораль. Иметь какую-то высшую цель. Scientia и/или Sapientia. И так далее. Гуманитарий получше меня, возможно, мог бы проследить данную точку зрения вплоть до церковных основ гуманитарных университетов (а не одни лишь традиции Уэслианского университета, которых поддерживаются от нашего имени) и вплоть до средневековых университетов, тесно связанных с Церковью и ставших основой для гуманитарных наук в современном мире. В модели университета, который связан с Церковью, обучение всегда находится на службе у чего-то более высокого и счастье — это скорее награда после смерти, нежели до наступления ее, а расплата за него — жизнь в благочестии и самопожертвовании. Сегодня, тем не менее, учебные заведения, чьи программные заявление являются централизованными и явно религиозного характера, более склонны упоминать в своих программных заявлениях о счастье, чем гуманитарные колледжи. И мне кажется, что это обесценивание счастья присутствует сегодня преимущественно в светской форме, подобно той, когда счастье считается подозрительным, если оно не является вторичным по отношению к определенному идеалу. Как говорит Урсула ЛеГуин: “У нас имеется плохая привычка, поощряемая педантами и искушенными, рассматривать счастье как нечто довольно глупое. Только боль является интеллектуальной, только зло является интересным”.

Существует несколько способов опровергнуть точку зрения, что счастье неважно. Можно прямо оспорить данную предпосылку примером, взятым у Аристотеля, который в Никомаховой этике утверждает, что только счастье является чем-то, что мы выбираем “ради него самого и никогда ради чего-то другого”, тогда как прочие блага — а среди них добродетель и благоразумие — мы выбираем как ради них самих, так и ради счастья. В качестве альтернативы, можно аргументировать, что даже если счастье второстепенно относительно более высокой цели — ну, скажем, морали, — то счастье по-прежнему важно в качестве средства для достижения более высокой цели. Такой вывод можно сделать, например, из исследования Фоулера и Кристакиса, показывающего, что счастье заразно: если я счастлив, то близкий друг или член семьи, живущий в полумиле от меня, с вероятностью в 42% будет счастливее, чем если бы я был несчастлив. Этот эффект сохраняется ввиду нескольких степеней разделения: друг моего друга будет счастливее с вероятностью в 15%, а друг друга моего друга будет счастливее с вероятностью в 9%. Наличие счастливого друга у друга вашего друга увеличивает ваши шансы на счастье больше, чем получение 5000$. Отсюда можно сделать предположение, что пытаться быть счастливым — это моральный поступок, или же что наше моральное обязательство — быть счастливым.

Но рассуждения, которые я считаю наиболее значимыми в вопросе того, важно ли счастье, заключаются вот в чем. Наше программное заявление, как и большинство других, не ориентировано на один идеал — это сборная солянка целого их ряда: критического мышления, духа любознательности, социальной справедливости и так далее. Поэтому, даже если кто-то хочет сказать, что счастье менее важно для гуманитарных наук, чем, скажем, правда, — которая также отсутствует в нашем программном заявлении, — то это совсем другое дело, чем предполагать, что оно не попадает в топ-10 или вроде того. У меня есть подозрения, что если бы вы подошли к случайной группе студентов, выпускников или преподавателей и попросили бы их расположить в вашем программном заявлении счастье и прочие ключевые понятия в порядке их значимости, то почти что у каждого из них счастье расположилось бы где-то в начале списка.

Это приводит нас к третьему варианту того, почему наше выдуманное “мы” может использоваться для исключения счастья из программного заявления гуманитарных наук, а именно что счастье на самом деле тем или иным образом противоречит гуманитарному образованию. Примером может быть то, что оно предполагает состояние застоя или преступной беспечности, которые снизят желание достичь лучшей жизни. Указанную версию относительно легко опровергнуть, поскольку она предполагает, что счастье само по себе усилий не требует. Древнегреческий философ Эпикур, хотя и определяет счастье через понятие удовольствия, настаивает на том, что стремление к счастью требует “трезвых рассуждений, поиска оснований для совершения какого-либо выбора и избегания оного, а также искоренения тех убеждений, посредством которых величайшие смятения овладевают душой”. Буддийское учение идет дальше, настаивая на том, что счастье требует тщательной жизненной дисциплины состоящей из правильного понимания, правильных намерений, правильной речи, правильных действий, правильного образа жизни, правильных усилий, правильной осознанности и правильной концентрации. Мой, следует признать, отрывочный обзор современной позитивной психологии предполагает, что лучшие научные данные подтверждают, что усиление счастья является сложной, многогранной задачей, требующей значительных усилий в различных областях: укреплении отношений, нахождении тех видов деятельности, при которых можно достичь состояние погружения, называемое «потоком», стимулировании положительных эмоций, таких как оптимизм и благодарность, способствовании чему-то более значительному, чем счастье само по себе, наслаждении приятными моментами, а не торопливому проскакиванию мимо них, упражнениях, хорошем питании, стремлении к целям и так далее. Как бы то ни было, стать счастливым и оставаться таковым — это тяжелая работа, которая никоим образом не противоречит стремлению.

Более сильная версия той предпосылки, что счастье противополагается гуманитарным наукам, заключается в том, что счастье само по себе не является проблемой; скорее, проблема заключается в очевидных средствах достижения счастья. Например, если невежество является наслаждением, то, следовательно, хотя бы некоторые из форм счастья должны подразумевать невежество — то, что ни один университет не включил бы в свое программное заявление в качестве положительной ценности. Эту версию третьего варианта сложно оценить. Существуют некоторые свидетельства того, что пессимисты или люди, депрессия которых очевиднее, более точны в своих оценках, чем оптимисты или люди не находящиеся в состоянии депрессии. Феномен называется “депрессивный реализм”. В целом, как говорится далее в теории, счастливые люди более склонны поддаваться положительным эмоциям и иллюзии контроля, чем несчастные. Но что я могу утверждать, так это то, что жюри все еще застряли где-то на депрессивном реализме. Некоторые представители позитивной психологии принимают теорию и противостоят ей утверждением о том, что позитивные иллюзии все же адаптивны. Другие же психологи утверждают, что эффект распространяется только на банальные ситуации или же что люди в депрессии обращают больше внимания на контекстуальную информацию, чем люди, не находящиеся в депрессии, но в своих общих оценках они не будут более точными. По крайней мере, связь между счастьем и истиной лучше выражать в виде вопроса, нежели в виде утверждения. Безусловно, я хотел бы высказать мнение о всех возможных возражениях против счастья в качестве цели для гуманитарного университета: можно ли достичь счастья, важно ли оно, препятствует ли оно или же содействует стремлению, оно в одной команде с истиной или против нее — вот эти вопросы (важные интеллектуальные и жизненные вопросы) и, на мой взгляд, они очень хорошо подходят для программного заявления гуманитарного университета.

Итак, обосновываю ли я то, что счастье надо включить в наше заявление? Что ж, если бы я был великим философом, руководящим переписыванием программных заявлений — должность, на которую я ни в коем разе не претендую, — тогда, да, я бы вероятно там куда-то втиснул счастье. Но я также хотел бы включить туда и правду, и историю, и прекрасное — ничто из этого не указано в нашем заявлении. У меня имеются собственные взгляды на то, каким должно быть наше заявление, но я сказал вначале, что удивительно то, что счастье не упоминается в нашем заявлении, а не то, что это достойно порицания.

А вот что я действительно хочу выяснить (спрашивая о том, стоит ли гуманитарным наукам стремиться способствовать счастью), так это то, чего ожидать от себя. Я хорошо осознаю честь, оказанную мне сегодня, и признателен за нее. Эти осознание и благодарность заставляют меня задуматься о том, что я могу дать взамен. И какой бы не была причина — может это из-за войны или из-за экономических трудностей, счастье кажется особенно ценным или — что является более личным — из-за того, что я слишком хорошо знаю: того что я часто был не в состоянии принести счастье тем, кого больше всех хотел осчастливить, — какой бы ни была причина, сейчас для меня имеет значение в данное время и в данном месте то, что счастье находится в списке того, что я могу дать взамен. Помог ли я своим студентам стать счастливыми? А такое возможно? А оно вообще является тем, что я хочу делать?

Действие 3

Дорогой вымышленный студент, пишущий в Уэслианский университет после нескольких лет на воле,

Эй, рад Вас читать! Я рад, что Вы так хорошо справляетесь, и даже рад, что Вам довелось так усердно для этого поработать. Я не удивлен. Я всегда знал, что Вы на это способны и впереди еще очень много чего.

Кое-что из того, что Вы написали, застряло у меня в голове. Это было просто небрежное замечание, шутка, ей богу: “Я не знаю, было ли то, что Вы делали нас счастливыми, именно тем, что Вы пытались делать в том классе”. Это заставило меня задуматься. Пытался ли я сделать вас счастливыми? Пытался ли я когда-нибудь осчастливить своих учеников?

Я говорил Вам много раз, как я говорил это в течение многих лет сотням моих студентов: “Я счастлив, если Вы счастливы”. Это было всегда в конце конференции по поводу одной из ваших научных статей, и часто бывало так, что наша дискуссия приводила к тому, что Вам приходилось отказаться от почти что всего, что было в Вашем проекте, но оставалась основа какой-то идеи. Поэтому иногда Вы говорили или хотели сказать: “Я не настолько счастлив”. Но иногда мы над всем этим так работали, что в результате появлялась новая версия идеи — более амбициозная, более аргументированная, и нам обоим становилось ясно: эй, из этого может получиться что-то хорошее. И все что Вам оставалось делать — идти писать новую статью (основываясь в большей мере на каких-то каракулях), которая становилась сложнее и длиннее чем первая, и Вы прекрасно понимали, что эта статья также может не зайти… поэтому, когда я сказал: «Я счастлив, если Вы счастливы”, Вы сказали: “Я счастлив”. И даже если я действительно имел ввиду: “Вы добились прогресса, а теперь, пожалуйста, прекратите выносить мне мозг”, и даже если Вы в действительности имели ввиду: “Я добился прогресса, но мой мозг слишком запарен, чтобы продолжать дальше”, — невзирая на это я верю, что Вы были счастливы и что я был счастлив. Я хочу верить, что Вы были счастливы, потому что Вы увидели, как сделали что-то толковое, и потому что это “что-то толковое” было тем, что Вы сделали самостоятельно. Я был счастлив… по той же причине. Мы оба безмерно настрадались в погоне за этим маленьким моментом счастья, и я полагаю, что для меня это было терпимым ввиду убеждения, что такие моменты будут самовоспроизводиться на протяжении всей Вашей жизни.

Так что в этом смысле я хотел сделать Вас счастливым. Но я хотел чего-то большего, чем это, и чего я Вам желал так это определенно счастья. Я учитель английского языка, литературы — тех дисциплин, что принадлежат к гуманитарным наукам. Литература — это, по сути, игра: суть поэзии заключается в игре слов и образов, летающих вместе с «фаворитом зари, дофином света, пестрой реки героя — соколом» и прочими легендарными лингвистическими птицами. Суть художественной литературы — игра с воображаемыми мирами, бесконечный маскарад, где мы можем учиться у мудрых говорящих лошадей, спорить с монстрами о естественных правах, просыпаться как гигантский таракан или уменьшиться до десяти дюймов в высоту глотнув из бутылки с надписью “выпей меня”. По правде говоря, все гуманитарные науки — игра по определению, осуществляющаяся ради самой себя, а не ради достижения практической цели. Игра — это весело, но нужно лишь наблюдать, как ребенок играет на газоне, или, если уж на то пошло, привлечь ученого для чисто научного исследования, чтобы понять, что игра — это больше чем просто веселье, или что веселье обладает большим значением, чем нам кажется: игра — это радость всестороннего применения себя, расширение границ ума и растяжка мышц, потеря себя в потоке момента. А поскольку игра всегда включает в себя наслаивание воображаемого на реальное, то игра является радостью свободы, способностью перемещаться в бесконечном пространстве. Я хотел, чтобы у Вас тоже было такое счастье.

Но я полагаю, что многое из того, что я Вам желал кроме этого, не было счастьем само по себе — оно было чем-то, что окружает счастье, обвивает его, укрепляет его и делает его более значительным. Я хотел, чтобы Вы прежде всего укоренились во времени. Когда мы изо всех сил пытались понять исторический контекст некоторых строк Драйдена или Поупа или же изучали развитие женской поэзии в Америке от Анны Брэдстрит до Адриенн Рич, я хотел, чтобы Вы почувствовали себя так, как литература всегда заставляла меня себя чувствовать, почувствовали глубину и вес истории и культуры, которые пронзают нас и делают нас теми, кто мы есть. И когда я делал паузу после прочтения какого-нибудь лирического отрывка из произведения Зоры Нил Херстон или Уильяма Фолкнера, то это было не только для того, чтобы дать Вам подумать над заданным мною вопросом, но и чтобы дать Вам минутку насладится красотой и возвышенностью языка. Понимание прекрасного доставляет удовольствие — будь то красота картины Ремедиос Варо или красота математического доказательства, — но также чувство благоговейного трепета, чувство некоей правоты, столь же глубокое и старое, как элемент сознания у живых существ на земле. А для более высокого градуса счастья, когда удовлетворенность и удовольствие незаметно переходят в радость, благоговейный трепет необходим.

Это правда, что я просил Вас читать множество депрессивных книг: книг, в которых персонаж сходят с ума, книг, в которых все умирают, книг, в которых тривиальное угнетение побеждает свободу и творчество. Я навряд ли припомню повествование, которое давал изучать, и в котором не было бы трагедии. Но я предлагал Вам это подношение не для того, чтобы опечалить Вас; не для того, чтобы оно по большей части служило предостережением, не только во имя одних лишь идей. Я предлагал его, чтобы счастье, когда оно Вас настигнет, что-то значило. Такова человеческая природа: потерять можно все — любовь, гордость, здоровье, здравомыслие, жизнь. Но если вам это знакомо, если вы чувствуете свое родство со всеми человеческими существами в своей уязвимости перед страданием, то вы можете почувствовать и вашу связь в радости, звучащей в песне или симфонии, в радости, которая тянется к небу готической аркой и дорической колонной. “За каждый миг восторга, — пишет Эмили Дикинсон,

Должны платить мы сразу
Страданием и болью
В пропорции к экстазу”.

Но я бы добавил, что мы можем получить то, за что платим, если мы открыты для этого.

Это в равной степени (а то и больше), касается того факта, что я старался выбить почву у Вас из-под ног: мне нравятся модернизм и постмодернизм; и стихи с шестиярусной иронией и научной фантастикой, которые ставят под вопрос, что значит быть человеком; и литературная теория, разрушающая те самые инструменты, которые она использовала для разрушения; и что я неравнодушен к Уоллесу Стивенсу, Дорис Лессинг, Джуне Барнс, Томасу Пинчону и прочим мастерам переворачивания мира с ног на голову — и все это для того, чтобы привести Вас к той или иной версии места, где

Все валится, протерлась ось до дыр
Анархией, отпущенною в мир.

Но эти сумбур и хаос — которым я Вас подверг и которому подвергался сам столь долго, сколько я читаю — всегда частично служил на благо счастья. Уроком зимы является весна; урок утонувшего короля заключается в том, что

…ничего не пропало.
По-морски лишь изменилось,
В чудо-клады превратилось.

Когда все разваливается, люди строят; когда вы над пропастью, вы учитесь летать. Это тоже присуще человеческой природе. Я желал Вам этого, даже не говоря об этом.

Даже не говоря об этом. Это не то, что говорят об обучении. Может быть, вымышленный студент, об этом не следует говорить. Мне иногда кажется, что нас устраивает поиск счастья лишь при условии, что мы никогда не признаем, что мы этим занимаемся. Открытое признание такого поиска заставляет нас чувствовать себя неловко, уязвимо. Это ужасная ответственность — обязанность быть счастливым, — даже более страшная, чем обязанность осчастливливать других. В те моменты, когда мы не можем найти счастье или подарить его, мы чувствуем себя виноватыми. В моменты, когда мы находим радость, мы чувствуем, что мы как-то отрываемся от других, как будто мы просто должны признать, что не можем этого объяснить, и даже при том, что мы знаем, что другие тоже ощущали счастье, мы никогда не сможем полностью разделить его; нам страшно его показать; мы можем только указать, намекнуть и надеяться, что этого достаточно, или, может, просто вообще его скрыть. Может быть, не говорить о счастье — это простое проявление вежливости. В таком случае, вымышленный студент, считайте это завершение просто торжественной церемонией: будьте здоровы, будьте счастливы.