EduTranslator

Научные работы со всего мира

Рубрика: Литература

Счастье и гуманитарные науки в трех действиях

Оригинал доступен на сайте sun.iwu.edu

Уэс Чепмен
Почестное собрание Уэслианского университета Иллинойса

14 апреля 2010

Действие 1

Могу ли я быть здоровым; могу ли я быть счастливым; могу ли я быть избавленным от страданий.

Можешь ли ты быть здоровым; можешь ли ты быть счастливым; можешь ли ты быть избавленным от страданий.

Можем ли мы быть здоровыми; можем ли мы быть счастливыми; можем ли мы все быть избавленными от страданий.

Действие 2

Любопытно, что слово “счастье” не фигурирует в прграммном заявлении Уэслианского университета. Казалось бы, мы желаем быть креативными, незаменимыми и любознательными, но не обязательно желаем быть счастливыми. Мы хотим, чтобы вы были гражданами демократичного и глобального общества, но не обязательно находились на седьмом небе. Мы хотим, чтобы у вас были специализированные знания и целостное мировоззрение, но не обязательно оптимистический взгляд на жизнь. Сейчас, как человек, сыгравший определенную роль в процессе благодаря которому было составлено нынешнее программное заявление, я, как и кто-либо другой, знаю, что нечестно использовать фразу “мы хотим” намекая на то, что существует некий единый мыслящий разум с согласованными и очевидными мотивами относительно включения или исключения чего-то. Как это является несомненным для большей части программных заявлений, наше заявление также стало результатом длительного коллективного процесса, полного споров по поводу идеалов, защиты особых интересов, компромиссов и письменных обращений. Тем не менее никто не отстаивал вопрос счастья и пока что, насколько я припоминаю, счастье не было в числе идеалов, на которых кто-либо настаивал. Вопрос о нем просто не поднимался.

Мы не одиноки в этом упущении (если это является упущением). Как ни один из небольших гуманитарных колледжей (с которыми мы обычно себя сравниваем), так  же и наши сверстники либо же наши соискатели, не упоминают о счастье в своих программных заявлениях. В моем бессистемном обзоре прочих учебных заведений, пришедших мне в голову, где гуманитарные науки занимают центральное место, только два из них используют слова “счастливый” или “счастье” в своих программных заявлениях. Колби-колледж стремится выпускать студентов, которые «довольны собой», что вряд ли считается, учитывая узость применения этого слова. Только Университет Дьюка упоминает счастье в качестве идеала как такового: «Заявление Дьюка призывает университет “[заниматься] теми сферами преподавания и образования, которые бы… способствовали человеческому счастью”. Даже тут неоднозначным является то, значит ли это, что выпускникам следует самим быть счастливыми или же что им просто следует приносить счастье другим.

Урок, который следует извлечь из изъятия счастья из нашего программного заявления — помимо того факта, что программные заявления являются по своей сути уязвимыми и упрощенными документами, которые никоим образом не отражают совокупность наших идеалов (примите это во внимание те, кому надо), — этот урок заключается в том, что счастье не является концепцией, имеющей важное значение или вес в непрерывной дискуссии нашей страны касательно того, какими должны быть гуманитарные дисциплины или чем они должны заниматься. Если и существуют “мы”, не считающие счастье своим предназначением, то это гуманитарные колледжи и университеты в целом. И это, как я уже сказал, любопытно. Мы все стремимся к счастью; многие отметили, что это основной мотивирующий принцип, стоящий за любой человеческой деятельностью. Разве оно в действительности не является частью гуманитарного образования? А если нет, то почему?

Чтобы рассмотреть данные вопросы, позвольте мне на некоторое время продолжать использовать это неоправданное “мы”. Если бы существовали эти “мы”, которые сознательно не включают счастье в наше предназначение, то каковыми могли бы быть “наши” причины? Есть ряд очевидных вариантов.

Во-первых, хотя счастье и может быть достойной целью, эта цель недостижима. Весьма возможно, что оно слишком несущественно, слишком идеально, слишком абстрактно. Но это возражение, безусловно, применимо и к “творчеству”, и “силе характера” — и одно, и второе являются частью нашего программного заявления, и в любом случае было бы весьма прискорбно, если бы университет — кто бы мог подумать! — не признавал ценность идеалов и абстрактных идей. Вероятно, счастье недостижимо в ином смысле: а именно как то, с чем кто-то рожден, а кто-то — нет, и поэтому оно неизменно. Какое-то время среди психологов такое мнение было преобладающим. Например, исследование Брикмена, Коутса и Янофф-Булмана продемонстрировало, что, примерно через год после того, как те, кто выиграл в лотерею, возвращались к тому же состоянию счастья, в котором пребывали как раз перед тем, как выиграть в лотерею. Вот то еще поразительнее: то же самое касается и тех людей, которые стали парализованы в результате несчастных случаев — через несколько лет они были лишь слегка менее счастливы, чем остальное население. Подобные исследования навели психологов на мысль о том, что у счастья имеется заданное значение. Если ты рожден счастливым, ты будешь счастлив несмотря ни на что, а если ты рожден несчастным, то тебе просто не повезло. Однако недавние исследования значительно изменили теорию заданного значения. Теперь оказывается, что наша генетическая предрасположенность к счастью задает всего лишь около “половины” счастья, которое мы ощущаем: 10% зависит от обстоятельств — немного играет роль тот факт, выиграли ли вы в лотерею или же вас парализовало — а около 40% определяется намеренной деятельностью. Иначе говоря, вы рождены с заданным значением относительно счастья, но то, что вы делаете в жизни, может прибавить или убавить от этого заданного значения. Поэтому, если “нашей” причиной для исключения счастья из нашего программного заявления является то, что его достижение невозможно, то мы ошибаемся.

Еще один вариант: счастье попросту не важно. Это отлично, если ты счастлив, -отстаивает данных ход рассуждений, — но вот что действительно важно, так это… — а дальше можете вписать в графу что вам угодно. Что важно, так это истина. Что важно, так это мораль. Иметь какую-то высшую цель. Scientia и/или Sapientia. И так далее. Гуманитарий получше меня, возможно, мог бы проследить данную точку зрения вплоть до церковных основ гуманитарных университетов (а не одни лишь традиции Уэслианского университета, которых поддерживаются от нашего имени) и вплоть до средневековых университетов, тесно связанных с Церковью и ставших основой для гуманитарных наук в современном мире. В модели университета, который связан с Церковью, обучение всегда находится на службе у чего-то более высокого и счастье — это скорее награда после смерти, нежели до наступления ее, а расплата за него — жизнь в благочестии и самопожертвовании. Сегодня, тем не менее, учебные заведения, чьи программные заявление являются централизованными и явно религиозного характера, более склонны упоминать в своих программных заявлениях о счастье, чем гуманитарные колледжи. И мне кажется, что это обесценивание счастья присутствует сегодня преимущественно в светской форме, подобно той, когда счастье считается подозрительным, если оно не является вторичным по отношению к определенному идеалу. Как говорит Урсула ЛеГуин: “У нас имеется плохая привычка, поощряемая педантами и искушенными, рассматривать счастье как нечто довольно глупое. Только боль является интеллектуальной, только зло является интересным”.

Существует несколько способов опровергнуть точку зрения, что счастье неважно. Можно прямо оспорить данную предпосылку примером, взятым у Аристотеля, который в Никомаховой этике утверждает, что только счастье является чем-то, что мы выбираем “ради него самого и никогда ради чего-то другого”, тогда как прочие блага — а среди них добродетель и благоразумие — мы выбираем как ради них самих, так и ради счастья. В качестве альтернативы, можно аргументировать, что даже если счастье второстепенно относительно более высокой цели — ну, скажем, морали, — то счастье по-прежнему важно в качестве средства для достижения более высокой цели. Такой вывод можно сделать, например, из исследования Фоулера и Кристакиса, показывающего, что счастье заразно: если я счастлив, то близкий друг или член семьи, живущий в полумиле от меня, с вероятностью в 42% будет счастливее, чем если бы я был несчастлив. Этот эффект сохраняется ввиду нескольких степеней разделения: друг моего друга будет счастливее с вероятностью в 15%, а друг друга моего друга будет счастливее с вероятностью в 9%. Наличие счастливого друга у друга вашего друга увеличивает ваши шансы на счастье больше, чем получение 5000$. Отсюда можно сделать предположение, что пытаться быть счастливым — это моральный поступок, или же что наше моральное обязательство — быть счастливым.

Но рассуждения, которые я считаю наиболее значимыми в вопросе того, важно ли счастье, заключаются вот в чем. Наше программное заявление, как и большинство других, не ориентировано на один идеал — это сборная солянка целого их ряда: критического мышления, духа любознательности, социальной справедливости и так далее. Поэтому, даже если кто-то хочет сказать, что счастье менее важно для гуманитарных наук, чем, скажем, правда, — которая также отсутствует в нашем программном заявлении, — то это совсем другое дело, чем предполагать, что оно не попадает в топ-10 или вроде того. У меня есть подозрения, что если бы вы подошли к случайной группе студентов, выпускников или преподавателей и попросили бы их расположить в вашем программном заявлении счастье и прочие ключевые понятия в порядке их значимости, то почти что у каждого из них счастье расположилось бы где-то в начале списка.

Это приводит нас к третьему варианту того, почему наше выдуманное “мы” может использоваться для исключения счастья из программного заявления гуманитарных наук, а именно что счастье на самом деле тем или иным образом противоречит гуманитарному образованию. Примером может быть то, что оно предполагает состояние застоя или преступной беспечности, которые снизят желание достичь лучшей жизни. Указанную версию относительно легко опровергнуть, поскольку она предполагает, что счастье само по себе усилий не требует. Древнегреческий философ Эпикур, хотя и определяет счастье через понятие удовольствия, настаивает на том, что стремление к счастью требует “трезвых рассуждений, поиска оснований для совершения какого-либо выбора и избегания оного, а также искоренения тех убеждений, посредством которых величайшие смятения овладевают душой”. Буддийское учение идет дальше, настаивая на том, что счастье требует тщательной жизненной дисциплины состоящей из правильного понимания, правильных намерений, правильной речи, правильных действий, правильного образа жизни, правильных усилий, правильной осознанности и правильной концентрации. Мой, следует признать, отрывочный обзор современной позитивной психологии предполагает, что лучшие научные данные подтверждают, что усиление счастья является сложной, многогранной задачей, требующей значительных усилий в различных областях: укреплении отношений, нахождении тех видов деятельности, при которых можно достичь состояние погружения, называемое «потоком», стимулировании положительных эмоций, таких как оптимизм и благодарность, способствовании чему-то более значительному, чем счастье само по себе, наслаждении приятными моментами, а не торопливому проскакиванию мимо них, упражнениях, хорошем питании, стремлении к целям и так далее. Как бы то ни было, стать счастливым и оставаться таковым — это тяжелая работа, которая никоим образом не противоречит стремлению.

Более сильная версия той предпосылки, что счастье противополагается гуманитарным наукам, заключается в том, что счастье само по себе не является проблемой; скорее, проблема заключается в очевидных средствах достижения счастья. Например, если невежество является наслаждением, то, следовательно, хотя бы некоторые из форм счастья должны подразумевать невежество — то, что ни один университет не включил бы в свое программное заявление в качестве положительной ценности. Эту версию третьего варианта сложно оценить. Существуют некоторые свидетельства того, что пессимисты или люди, депрессия которых очевиднее, более точны в своих оценках, чем оптимисты или люди не находящиеся в состоянии депрессии. Феномен называется “депрессивный реализм”. В целом, как говорится далее в теории, счастливые люди более склонны поддаваться положительным эмоциям и иллюзии контроля, чем несчастные. Но что я могу утверждать, так это то, что жюри все еще застряли где-то на депрессивном реализме. Некоторые представители позитивной психологии принимают теорию и противостоят ей утверждением о том, что позитивные иллюзии все же адаптивны. Другие же психологи утверждают, что эффект распространяется только на банальные ситуации или же что люди в депрессии обращают больше внимания на контекстуальную информацию, чем люди, не находящиеся в депрессии, но в своих общих оценках они не будут более точными. По крайней мере, связь между счастьем и истиной лучше выражать в виде вопроса, нежели в виде утверждения. Безусловно, я хотел бы высказать мнение о всех возможных возражениях против счастья в качестве цели для гуманитарного университета: можно ли достичь счастья, важно ли оно, препятствует ли оно или же содействует стремлению, оно в одной команде с истиной или против нее — вот эти вопросы (важные интеллектуальные и жизненные вопросы) и, на мой взгляд, они очень хорошо подходят для программного заявления гуманитарного университета.

Итак, обосновываю ли я то, что счастье надо включить в наше заявление? Что ж, если бы я был великим философом, руководящим переписыванием программных заявлений — должность, на которую я ни в коем разе не претендую, — тогда, да, я бы вероятно там куда-то втиснул счастье. Но я также хотел бы включить туда и правду, и историю, и прекрасное — ничто из этого не указано в нашем заявлении. У меня имеются собственные взгляды на то, каким должно быть наше заявление, но я сказал вначале, что удивительно то, что счастье не упоминается в нашем заявлении, а не то, что это достойно порицания.

А вот что я действительно хочу выяснить (спрашивая о том, стоит ли гуманитарным наукам стремиться способствовать счастью), так это то, чего ожидать от себя. Я хорошо осознаю честь, оказанную мне сегодня, и признателен за нее. Эти осознание и благодарность заставляют меня задуматься о том, что я могу дать взамен. И какой бы не была причина — может это из-за войны или из-за экономических трудностей, счастье кажется особенно ценным или — что является более личным — из-за того, что я слишком хорошо знаю: того что я часто был не в состоянии принести счастье тем, кого больше всех хотел осчастливить, — какой бы ни была причина, сейчас для меня имеет значение в данное время и в данном месте то, что счастье находится в списке того, что я могу дать взамен. Помог ли я своим студентам стать счастливыми? А такое возможно? А оно вообще является тем, что я хочу делать?

Действие 3

Дорогой вымышленный студент, пишущий в Уэслианский университет после нескольких лет на воле,

Эй, рад Вас читать! Я рад, что Вы так хорошо справляетесь, и даже рад, что Вам довелось так усердно для этого поработать. Я не удивлен. Я всегда знал, что Вы на это способны и впереди еще очень много чего.

Кое-что из того, что Вы написали, застряло у меня в голове. Это было просто небрежное замечание, шутка, ей богу: “Я не знаю, было ли то, что Вы делали нас счастливыми, именно тем, что Вы пытались делать в том классе”. Это заставило меня задуматься. Пытался ли я сделать вас счастливыми? Пытался ли я когда-нибудь осчастливить своих учеников?

Я говорил Вам много раз, как я говорил это в течение многих лет сотням моих студентов: “Я счастлив, если Вы счастливы”. Это было всегда в конце конференции по поводу одной из ваших научных статей, и часто бывало так, что наша дискуссия приводила к тому, что Вам приходилось отказаться от почти что всего, что было в Вашем проекте, но оставалась основа какой-то идеи. Поэтому иногда Вы говорили или хотели сказать: “Я не настолько счастлив”. Но иногда мы над всем этим так работали, что в результате появлялась новая версия идеи — более амбициозная, более аргументированная, и нам обоим становилось ясно: эй, из этого может получиться что-то хорошее. И все что Вам оставалось делать — идти писать новую статью (основываясь в большей мере на каких-то каракулях), которая становилась сложнее и длиннее чем первая, и Вы прекрасно понимали, что эта статья также может не зайти… поэтому, когда я сказал: «Я счастлив, если Вы счастливы”, Вы сказали: “Я счастлив”. И даже если я действительно имел ввиду: “Вы добились прогресса, а теперь, пожалуйста, прекратите выносить мне мозг”, и даже если Вы в действительности имели ввиду: “Я добился прогресса, но мой мозг слишком запарен, чтобы продолжать дальше”, — невзирая на это я верю, что Вы были счастливы и что я был счастлив. Я хочу верить, что Вы были счастливы, потому что Вы увидели, как сделали что-то толковое, и потому что это “что-то толковое” было тем, что Вы сделали самостоятельно. Я был счастлив… по той же причине. Мы оба безмерно настрадались в погоне за этим маленьким моментом счастья, и я полагаю, что для меня это было терпимым ввиду убеждения, что такие моменты будут самовоспроизводиться на протяжении всей Вашей жизни.

Так что в этом смысле я хотел сделать Вас счастливым. Но я хотел чего-то большего, чем это, и чего я Вам желал так это определенно счастья. Я учитель английского языка, литературы — тех дисциплин, что принадлежат к гуманитарным наукам. Литература — это, по сути, игра: суть поэзии заключается в игре слов и образов, летающих вместе с «фаворитом зари, дофином света, пестрой реки героя — соколом» и прочими легендарными лингвистическими птицами. Суть художественной литературы — игра с воображаемыми мирами, бесконечный маскарад, где мы можем учиться у мудрых говорящих лошадей, спорить с монстрами о естественных правах, просыпаться как гигантский таракан или уменьшиться до десяти дюймов в высоту глотнув из бутылки с надписью “выпей меня”. По правде говоря, все гуманитарные науки — игра по определению, осуществляющаяся ради самой себя, а не ради достижения практической цели. Игра — это весело, но нужно лишь наблюдать, как ребенок играет на газоне, или, если уж на то пошло, привлечь ученого для чисто научного исследования, чтобы понять, что игра — это больше чем просто веселье, или что веселье обладает большим значением, чем нам кажется: игра — это радость всестороннего применения себя, расширение границ ума и растяжка мышц, потеря себя в потоке момента. А поскольку игра всегда включает в себя наслаивание воображаемого на реальное, то игра является радостью свободы, способностью перемещаться в бесконечном пространстве. Я хотел, чтобы у Вас тоже было такое счастье.

Но я полагаю, что многое из того, что я Вам желал кроме этого, не было счастьем само по себе — оно было чем-то, что окружает счастье, обвивает его, укрепляет его и делает его более значительным. Я хотел, чтобы Вы прежде всего укоренились во времени. Когда мы изо всех сил пытались понять исторический контекст некоторых строк Драйдена или Поупа или же изучали развитие женской поэзии в Америке от Анны Брэдстрит до Адриенн Рич, я хотел, чтобы Вы почувствовали себя так, как литература всегда заставляла меня себя чувствовать, почувствовали глубину и вес истории и культуры, которые пронзают нас и делают нас теми, кто мы есть. И когда я делал паузу после прочтения какого-нибудь лирического отрывка из произведения Зоры Нил Херстон или Уильяма Фолкнера, то это было не только для того, чтобы дать Вам подумать над заданным мною вопросом, но и чтобы дать Вам минутку насладится красотой и возвышенностью языка. Понимание прекрасного доставляет удовольствие — будь то красота картины Ремедиос Варо или красота математического доказательства, — но также чувство благоговейного трепета, чувство некоей правоты, столь же глубокое и старое, как элемент сознания у живых существ на земле. А для более высокого градуса счастья, когда удовлетворенность и удовольствие незаметно переходят в радость, благоговейный трепет необходим.

Это правда, что я просил Вас читать множество депрессивных книг: книг, в которых персонаж сходят с ума, книг, в которых все умирают, книг, в которых тривиальное угнетение побеждает свободу и творчество. Я навряд ли припомню повествование, которое давал изучать, и в котором не было бы трагедии. Но я предлагал Вам это подношение не для того, чтобы опечалить Вас; не для того, чтобы оно по большей части служило предостережением, не только во имя одних лишь идей. Я предлагал его, чтобы счастье, когда оно Вас настигнет, что-то значило. Такова человеческая природа: потерять можно все — любовь, гордость, здоровье, здравомыслие, жизнь. Но если вам это знакомо, если вы чувствуете свое родство со всеми человеческими существами в своей уязвимости перед страданием, то вы можете почувствовать и вашу связь в радости, звучащей в песне или симфонии, в радости, которая тянется к небу готической аркой и дорической колонной. “За каждый миг восторга, — пишет Эмили Дикинсон,

Должны платить мы сразу
Страданием и болью
В пропорции к экстазу”.

Но я бы добавил, что мы можем получить то, за что платим, если мы открыты для этого.

Это в равной степени (а то и больше), касается того факта, что я старался выбить почву у Вас из-под ног: мне нравятся модернизм и постмодернизм; и стихи с шестиярусной иронией и научной фантастикой, которые ставят под вопрос, что значит быть человеком; и литературная теория, разрушающая те самые инструменты, которые она использовала для разрушения; и что я неравнодушен к Уоллесу Стивенсу, Дорис Лессинг, Джуне Барнс, Томасу Пинчону и прочим мастерам переворачивания мира с ног на голову — и все это для того, чтобы привести Вас к той или иной версии места, где

Все валится, протерлась ось до дыр
Анархией, отпущенною в мир.

Но эти сумбур и хаос — которым я Вас подверг и которому подвергался сам столь долго, сколько я читаю — всегда частично служил на благо счастья. Уроком зимы является весна; урок утонувшего короля заключается в том, что

…ничего не пропало.
По-морски лишь изменилось,
В чудо-клады превратилось.

Когда все разваливается, люди строят; когда вы над пропастью, вы учитесь летать. Это тоже присуще человеческой природе. Я желал Вам этого, даже не говоря об этом.

Даже не говоря об этом. Это не то, что говорят об обучении. Может быть, вымышленный студент, об этом не следует говорить. Мне иногда кажется, что нас устраивает поиск счастья лишь при условии, что мы никогда не признаем, что мы этим занимаемся. Открытое признание такого поиска заставляет нас чувствовать себя неловко, уязвимо. Это ужасная ответственность — обязанность быть счастливым, — даже более страшная, чем обязанность осчастливливать других. В те моменты, когда мы не можем найти счастье или подарить его, мы чувствуем себя виноватыми. В моменты, когда мы находим радость, мы чувствуем, что мы как-то отрываемся от других, как будто мы просто должны признать, что не можем этого объяснить, и даже при том, что мы знаем, что другие тоже ощущали счастье, мы никогда не сможем полностью разделить его; нам страшно его показать; мы можем только указать, намекнуть и надеяться, что этого достаточно, или, может, просто вообще его скрыть. Может быть, не говорить о счастье — это простое проявление вежливости. В таком случае, вымышленный студент, считайте это завершение просто торжественной церемонией: будьте здоровы, будьте счастливы.

Джон Мильтон Биографическое Введение

Руфус Уилмот Гризвольд

1873

Оригинал доступен на сайте constitution.org

9 декабря 1608 года в Лондоне родился Джон Мильтон.

Это случилось незадолго до завершения золотого века Англии. Спенсер уже десять лет был мертв. Шекспир был жив, но писать прекратил. Бэкон находился в расцвете своего влияния, но уже был известен как один из скареднейших людей, и ни его гений, ни его положение не обеспечивали уважения.

Отец Мильтона был лишен наследства из-за того, что стал протестантом; но это случилось не ранее завершения его обучения в Оксфорде, где он был отмечен за свои эрудицию, вкус и достижения[1]. Лишенный наследства, он выбрал профессию стряпчего, в коей он был успешен настолько, что смог дать своему сыну широкое общее образование и в раннем возрасте уйти на заслуженный отдых.

 

Обучение Мильтона была тщательно продумано: его репетитором был Томас Янг, пуританин-миссионер, который оставался с ним до тех пор, пока вследствие своих религиозных убеждений не был вынужден покинуть королевство. В 1624 году, вскоре после наступления шестнадцати лет, он был отправлен в Кембридж, где был вверен попечительству мистера Чаппелла, впоследствии епископа и известного автора книги «Общее предназначение человека». Он уже тогда добился ошеломительных результатов в учебе. Он был знаком с несколькими языками и с самыми премудрыми книгами по философии. До того, как ему исполнилось восемнадцать, он серьезно изучал лучших греческих и римских авторов, а также писал стихи на латыни изящнее, чем их когда-либо прежде писал англичанин.

После семи лет в университете, где он получил степень бакалавра и магистра искусств, он вернулся в дом своего отца, в Хортон, вблизи от Колебрука, куда, по его словам, его сопровождали стенания большинства его товарищей по колледжу, которые не выказали ему общепринятых признаков дружбы и уважения. В злобном и завистливом жизнеописании Мильтона, принадлежащего доктору Джонсону, существует попытка доказать, что тот был исключен из Кембриджа за какой-то проступок или что он ушел, выказывая недовольство,не в состоянии определиться: отдать предпочтение времяпровождению в компании развратных женщин либо же в лондонских театрах. Все это ложь. Из всего того, что было написано по этому поводу, получается, что он не совершал никаких действий, заслуживающих наказания или сожаления. Он покинул Кембридж, потому что его богословские убеждения и его взгляды на духовную независимость, не позволяющие ему переступить порог церкви, не подразумевали более длительного его пребывания там. Он считал, что тот, кто соглашается с предписаниями, тот «должен назвать себя рабом и, таким образом, дать клятву, согласно которой – если только она не вызывает муки совести – должен либо открыто лжесвидетельствовать против себя, либо раздробить свою веру»; и он признал, что «лучше предпочесть безупречную тишину избитым кабинетным речам, загону для овец и начал с рабства и клятвопреступничества».

В имении своего отца Мильтон счастливо провел пять лет беспрерывного досуга, время от времени посещая Лондон, чтобы насладиться театрами и беседами со своими друзьями либо же узнать что-то новое в математике или музыке. Тут он написал «Маску Комуса» и «Lycidas», «Arcades», «L’Allegro» и «Il Penseroso» – цикл стихотворений, одинаково необыкновенных из-за их возвышенности и красоты их мысли, а также из-за изысканной формы, в которой были исполнены.

После смерти своей матери в 1637 году, когда ему было около двадцати девяти лет, он стал жаждать посетить чужие края, в частности Италию. Его причины желать путешествий, как причудливо выразился его биограф Толанд, заключались в том, что «он не мог распознать преимущества и расстройства собственной страны лучше, чем наблюдая обычаи и институты других; а изучение скольких то бы ни было книг, лишенное преимуществ общения, служат превращению человека либо в глупца, либо в педанта». Получив разрешение своего отца, он покинул Англию в 1638 году в сопровождении единственного слуги и имеючи при себе письмо с указаниями и советами от сэра Генри Уоттона. Он прибыл в Париж – наиболее изысканный англичанин, когда-либо пересекавший канал – и был учтиво принят послом короля Карла, представившего его знаменитому Гроцию, тогдашнему представителю королевы Швеции при французском дворе. Самый лучший отчет о его путешествиях содержится в краткой автобиографии, которая открывает его «Второе оправдание народа Англии». Вскоре он отбыл в Италию и, отправившись на корабле в Ниццу, посетил Геную, Ливорно, Пизу и Флоренцию. «В последнем городе, – рассказывает он, – который я всегда особенно уважал за изысканность его диалекта, его гениальность и вкус, я остановился примерно на два месяца, когда завел близкие знакомства со многими высокопоставленными и образованными людьми ,а также был постоянным посетителем литературных вечеринок, преобладающих там, и приводящих к распространению знаний и сбережению дружбы. Никогда не забудутся те времена, приятные воспоминания о Якобе Гадди, Кароло Дати, Фрескобальдо, Культеллеро, Бономаттаи, Клементилло, Франциско и о многих других, которыми я дорожу. Из Флоренции я отправился в Сиену, а после – в Рим, где, после того, как я провел порядка двух месяцев, осматривая древности этого знаменитого города, в котором я испытал неимоверные знаки дружбы Лукаса Гольштейна и прочих образованных и гениальных людей, я продолжили свой путь в Неаполь. Там некий отшельник, с которым я путешествовал из Рима, представил меня Джону Батисте Мансо, маркизу Вильскому, знатному деятелю с выдающимся положением и авторитетом, которому Торкуато Тассо, прославленный поэт, посвятил свою книгу о дружбе. Во время моего пребывания он предоставил мне исключительные доказательства своего уважения; он сам провел меня по городу и во дворец наместника; и не раз побывал у меня в гостях. Когда я отбывал, он тяжко извинялся за то, что не оказал мне больше учтивости, что, по его словам, было запрещено делать, поскольку о вопросах религии я высказывался с большой неосторожностью. Когда я готовился проехаться по Сицилии и Греции, то полученые мною меланхолические известия о гражданских беспорядках в Англии заставили меня изменить мои намерения, так как я считал, что это дурно кататься для увеселения по заграницам, в то время как дома мои сограждане боролись за свободу. Когда я возвращался в Рим, некоторые торговцы сообщили мне, что английские иезуиты организовали заговор против меня на случай, если я вернусь в Рим, так как я слишком свободно высказывался о религии – ведь существовало правило, которое в тех местах я установил для себя: никогда не начинать разговор о религии первым, но если мне будут заданы какие-либо вопросы, касающиеся моей веры, то обнародовать их без каких-либо оговорок или страха. Тем не менее, я вернулся в Рим. Я не предпринял никаких шагов для того, чтобы скрыть либо свою личность, либо свой темперамент; и в течение примерно двух месяцев я снова, как и раньше, открыто защищал реформаторскую религию в самом центре папства. По милости Божией я благополучно вернулся во Флоренцию, где меня приняли с такими же теплыми чувствами, как если бы я вернулся в свою родную страну. Там я остановился на столько же месяцев, на сколько и прежде, за исключением того, что я совершил экскурсию в Лукку на несколько дней, а пересекая Апеннины, прошествовал через Болонью и Феррару в Венецию. После того, как я провел месяц, осматривая диковинки этого города, и забросил на корабль книги, которые я собрал в Италии, я отправился через Верону и Милан, а также вдоль озера Леман в Женеву. Упоминание об этом городе вызывает у меня воспоминания о клевещущем Море и заставляет меня снова призвать в свидетели Божество с тем, что во всех тех местах, где порок встречается с таким незначительным противодействием и которому предаются с таким незначительным стыдом, я ни разу не сошел с пути непорочности и добродетели и постоянно думал о том, что, хоть мое поведение и может избежать людского взора, оно не может ускользнуть от наблюдения со стороны Бога. В Женеве я проводил ежедневные конференции с Джоном Деодати, ученым профессором богословия. После же, следуя своему прежнему маршруту через Францию, я вернулся в свою родную страну после отсутствия в течение одного года и трех месяцев – в то время, когда Карл, нарушив мир, возобновлял то, что называется Епископской войной с шотландцами (в ходе которой роялисты были разгромлены в первом столкновении, а англичане были повсеместно и справедливо недовольны, необходимость его деяний наконец-то вынудила его созвать парламент».

После прибытия в Лондон Мильтон не мог понять, каким образом он мог бы непосредственно послужить государству, так что он снял просторный дом для себя и своих книг и возобновил свои литературоведческие занятия, спокойно ожидая проблемы, с которой предстоит сразиться, которою он «доверил мудрому осуществлению посредством Провидения и мужества народа».

Теперь он взял на себя воспитание сыновей своей сестры, Джона и Эдварда Филлипс, и впоследствии принял несколько других учеников, которых он обучал в лучших традициях прошлого и современности. Джонсон насмехается над «большими обещаниями и малой производительностью» Мильтона, поскольку тот возвращается с континента, ввиду того ,что его страна находится в опасности, но затем открывает частную школу. Однако тот не из трусости предпочел полю битвы кабинет; и он не усматривал абсурдности в увеличении своего небольшого дохода обучением в то время, когда писал свои бессмертные работы о природе и необходимости свободы. «По какой-либо другой причине, – рассказывает он в своей книге «Defensio Secunda», – я не отказывал опасностям войны, кроме как ввиду той, что я мог бы по-другому, с гораздо большей эффективностью и с не меньшей опасностью для себя, оказать помощь моим соотечественникам, а также охотно реализую ум, ни по причине того, что избегаю неудач, ни потому что снабжен неподобающим страхом перед клеветой или смертью. С самого детства я был предан более либеральным учениям, и всегда был более силен своим интеллектом, а не телом, избегая невзгод лагеря, в которых любой крепкий солдат превзошел бы меня, я прибег к тому оружию, которое я мог использовать с наибольшим эффектом, и понял, что поступал мудро, когда таким образом предоставил свои наилучшие и ценнейшие способности, которые составляли мою главную силу и значимость, на помощь моей стране и ее благородному делу».

Мильтон был молчаливым и спокойным, но осторожным и дальновидным созерцателем общего смятения. Вопиющее злоупотребление властью слабоумным и вспыльчивым королем и деспотизм епископальных служителей заставили сердце народа колотится как во время шторма; и узда установленной власти, ослабевавшей с каждым днем ​​из-за чрезмерных усилий, вскоре полностью ослабла. Длинный Парламент проводил заседания, предвзятый и подвергнутый преследованиям архиерей был привлечен к ответственности и «Второй Дух Революции» предстал перед мировой аудиторией, чтобы быть в моде в течении всего длительного периода, последовавшего за наиболее убедительным и могучим борцом за дело народа. «Я видел, – рассказывает он, – что открывался путь для установления настоящей свободы, что был заложен фундамент для освобождения человека от ига рабства и суеверия, что устои религии, которые были первичными объектами нашей заботы, оказали бы благотворное влияние на нравы и конституцию республики, и, поскольку я с юности изучал различия между религиозным и гражданским правом, я уяснил, что если бы я когда-нибудь захотел стать полезным, то я должен, по крайней мере, не желать своей стране, церкви и многим своим собратьям-христианам оказаться в условиях такой огромной опасности, так что я решил оставить другие занятия, которыми занимался, и направил всю силу своих талантов и свое усердие на этот один важный предмет».

Соответственно, в 1641 году он написал и опубликовал свою первую работу в прозе под названием «Реформация в Англии и причины, которые сдерживали ее до настоящего времени». В ней он пытается продемонстрировать, что прелатство несовместимо с гражданской свободой, и на подтверждение данного предположения он привлекает более разнообразную и глубокую эрудицию, а также силу рассуждений и страстное красноречие, беспрецедентные в английской полемике. Трактат заканчивается следующей мольбой: «Свято приносим печальное состояние Англии к подножию Всевышнего» по поводу которой сэр Эгертон Бриджес удачно отмечает: «на любом языке не существует более возвышенной и патриотической оды».

«Итак, ты, тот самый сидящий во свете и славе недоступный, Праотец ангелов и людей! Повторно я умоляю тебя, всемогущего Царя, Искупителя того утерянного пережитка, чью природу принял ты, невыразимая и вечная Любовь! И ты, третья сущность Божественной бесконечности, просветляющей Дух, радость и утешение сотворенных вещей! Один Триединый Бог! Взгляни на эту твою бедную и почти истощенную и испускающую последний вздох церковь; не сделай ее добычей этих назойливых волков, выжидающих и изнывающих, пока они поглощают твою слабую отару, эти вепри, ворвавшиеся в твой виноградник твой и оставившие отпечатки своих копыт на душах рабов твоих. О, не дай им воплотить их проклятые замыслы, находящиеся сейчас у отверстия бездонного колодца ожидающих того, что ключевое слово откроет и выпустит этих ужасных саранчу и скорпионов, чтобы вновь втянуть нас в эту смоляную тучу адской тьмы, в которой мы больше никогда снова не увидим солнце твоей истины, никогда не будем надеяться на светлый рассвет, никогда больше не услышим, как поют утренние птицы. Проникнись жалостью к страданиям этой нашей сотрясаемой монархии, страдающей сейчас от агонии и борющийся с причинами более ужасных бедствий».

«О ты, который после безудержной ярости пяти кровавых наводнений и после достижений с помощью своего меча в усобице, а также пропитав землю ее собственной запекшейся кровью, ты все же пожалел печальную и непрестанную революцию наших поспешных и быстро приходящих печалей; поскольку мы были совсем бездыханны, то по твоей милости пришел мир и условия договора с нами; и, сначала почти полностью освободив нас от антихристианского рабства, поднял Британскую империю на выдающиеся и завидные высоты со всеми ее подчиненными островами подле нее; оставь же нам это блаженство, пусть неуступчивость нашего полу-послушания и произвольного служения не породит того змия мятежа, который в течение этих восьмидесяти лет множился, разъедая внутренности нашего мира, но пусть он сбросит свое абортированное потомство без опасности этого надрывающегося в родах и муках творчества королевства: мы все еще можем вспоминать в наших торжественных благодарственных молебнах, как северный океан, вплоть до замороженного Тулия, был рассеян для нас гордыми кораблекрушениями испанской армады, и было обшарено само чрево ада и заставили ее отказаться от своего сокрытого разрушения, прежде чем она сможет выплеснуть его в ужасной и проклятой ударной волне».

«О, насколько более славными кажутся эти прежние освобождения, когда мы узнаем, что они не только спасли нас от величайших несчастий в прошлом, но и сохранили для нас величайшее благополучие в будущем! До сего времени ты испытывал нас и давал нам волю, но не полностью из-за несправедливого и тиранического притязания твоих врагов; теперь же полностью объедини нас и завладей нами, привяжи нас навеки готовностью отдать дань исключительному праву твоего вечного трона».

«А теперь мы знаем, о Ты, наша самая надежная надежда и защита, что твои враги советовались со всеми чарами великой шлюхи и объединили свои козни с этим ужасным интеллигентным тираном, который вводит мир в заблуждение своими шахтами Офира, и ложь жаждет отомстить за его морские руины, омывающие наши моря, но пусть они все вместе держат совет, и пусть он сойдет на нет, пусть они прикажут, и вы отмените его; пусть они сами соберутся и разбредутся, пусть они ведут бой сами по себе, и будут сокрушены; дай им вести бой самим по себе и быть сокрушенными, ибо Ты с нами».

«Тогда среди гимнов и возгласов “аллилуйя” произносимых святыми, вероятно, кому-нибудь может послышаться сильно искаженное предложение новых и возвышенных критериев с тем, чтобы петь и праздновать твою божественную милость и чудесные суды на этой земле во веки веков; тем самым эта великая и воинственная нация, получившая наставления и приученная к пылкому и непрестанному применению истины и праведности, а также отбрасывающая далеко от себя лохмотья своих старых пороков, могут настойчиво протаптывать дорожку к тому возвышенному и светлому подражанию, чтобы оказаться самыми трезвомыслящими, мудрыми и самыми лучшими христианами в тот день, когда ты, вечный и долгожданный Царь, разверзнешь облака, чтобы судить несколько царств этого мира, и, раздавая национальные почести и награды религиозным и справедливым народам, положишь конец всем земным тираниям, провозгласив свою вселенскую и умеренную монархию повсеместно на небесах и на земле, где, несомненно, посредством своих трудов, премудрости и молитв те, кто добились общего блага для религии и для своей страны, получат на небесах низшие ордена блаженных, королевское возведение в ангельский чин, в легион и престолы, и в высшем превосходстве блаженного видения, преуспевая в бесконечном и необратимом круге вечности, навсегда сомкнут неразделимые руки с радостью и блаженством».

На эту и прочие нападки пуританских писателей вскоре ответили епископат и приставы; первые в «Смиренном протесте» в Верховный суд Парламента, а последние в Апостольском епископальном сообществе. Мильтон возбудил судебный спор и не уклонялся от судебного преследования с той мыслью, что касательно рассматриваемой темы, к которой он преждевременно подошел, руководствуясь исключительно своей любовью к истине и почтением к христианству, он рассуждает не хуже, чем те, кто боролся только во имя дохода и узурпации. Поэтому в ответ епископам он написал трактат «Прелатская система епископского управления» и в том же году «Причины церковного устройства» направленные против Прелатства. В предисловии ко второй книге этого последнего трактата он со спокойной уверенностью высказывает твердое убеждение, которого придерживался сам и сулит произведение, которое его разум вынес на рассмотрение из широкого круга размышлений «не для того, чтобы подняться под действием горячности молодости или духа вина, подобно тому, как вытекает из-под пера какого-нибудь вульгарного охотника до любовных приключений или появляется вследствие тупой ярости рифмоплета, а вследствие преданной молитвы вечному Духу, который в состоянии обогатить всеми высказываниями и знаниями, и посылает своих серафимов со священным огнем престола, чтобы прикоснуться и очистить уста, к которым он благоволит». Это пророческое заявление о Потерянном рае, от которого он какое-то время отворачивал свои мысли, подчиняясь «Божьему провидению», чтобы «погрузиться в беспокойное море болтовни и споров до хрипоты».

Епископат выступил с «Протестом в защиту», за которым вскоре последовали «Порицания» Мильтона, написанные в форме диалога, а также в более легкой и сатирической манере, чем его предыдущие работы, хотя не без некоторых отрывков торжественного и впечатляющего красноречия.

В начале 1642 года появился анонимный ответ на «Порицания» под названием «Скромное опровержение злоязычной и оскорбительной клеветы», в котором Мильтон подвергся нападкам посредством всевозможных злобных оскорблений, а христиан призвали «забить его камнями до смерти» во избежание страданий от его безнаказанности. В его «Апологии Смектимнууса» [2], последовавшей вскоре после этого, он разбил и уничтожил своих противников их же собственным оружием и положил конец прелатской полемике бесподобной ловкостью своей аргументации. В начале 1642 года церковная власть в Англии была отменена парламентским актом и по согласию короля: настолько внезапным и значимым было влияние могущественного гения на мнение и действия народа. Мильтону было на тот момент всего тридцать четыре года. Даже если бы он никогда больше ничего не писал, он был бы одним из величайших благодетелей для церкви и человечества. Он превзошел в своей стране и на своем языке всех мастеров красноречия и сравнился с теми увековеченными великими, чьим голосам, ратующим за свободу и молчавшим столь длительно время, суждено звучать чистым и громким звоном на протяжении многих по всему миру. Шекспир показал способности нашего языка в отношении гармонии и красоты. Мильтон же, соперничая со своим бессмертным предшественником в создании мелодий, развил всю его силу и величие, и по его словам сражался в таких битвах, в которых мог бы достойно выступить только гений его старшего брата.

Его слог была отлит в самой прекрасной форме подобающей мужчине красоты; никто не превосходил его в изысканности манер; и его принятие «говорила о безрассудстве и храбрости». Его тон был музыкально переменчив, а к его умениям в беседе никогда не приближались, за исключением, разве что, одного из самых выдающихся англичан современности. Зимой по утрам он «поднимался и развивал деятельность раньше звуков какого-либо колокола, пробуждающего людей к труду или служению, а летом, как правило, с первой пташкой, чтобы почитать достойных внимания авторов, пока не иссякала внимательность или не уставала память — настолько он был так одержим «горячим желанием познавать полезное и с дражайшей благотворительностью вкладывать знания о них в других». И все же он иногда потворствовал своей страсти к наблюдению за красотой внешней, поскольку в прекрасные весенние дни он размышлял: «в яровой сезон, когда воздух спокоен и приятен, было оскорблением и угрюмостью в отношении природы, не выйти и не посмотреть на ее богатства и не насладиться ее ликованием в мире».

Брак Мильтона был неудачным, и это дало новое направление его литературным трудам. Его восприимчивость касательно впечатлений в отношении красоты показана в случае из ​​его жизни, связанного с Леонорой, римской баронессой. Сейчас же его внезапно очаровала личность и манеры Мэри, дочери Ричарда Пауэлла из Оксфордшира, на которой он женился и которую привез в Лондон. Из семьи роялистов, привыкшая к дорогим увеселениям, она вскоре устала от скромности и тихой простоты, царившей в доме ее мужа, и через несколько недель попросила разрешения вновь посетить своих родственников, с которыми она осталась, несмотря на о его увещевания, все лето, отказываясь даже отвечать на его письма или видеть его посланцев. Это настолько его рассердило, что он решил отказаться от нее по причине непослушания и дезертирства; и с целью оправдать себя, в 1644 году он опубликовал «Основные положения и порядок развода», адресованные парламенту. Он считал абсурдом то, что всякий союз, скрепленный священником, магистратом либо же по договору, расшатывающийся по причине неверности или под влиянием какого-либо мошенничества или террора, был союзом от Бога, и что несовместимости склада ума были для развода причиной намного более подходящей, чем та немощность тела, которая обладала столь вескими законными основаниями, при условии, что присутствовало взаимное согласие на то, чтобы разойтись. Вскоре за трактатом последовало «Суждения Мартина Буцера касательно развода», а в следующем году – «Тетрахордон» и «Коластерион», последний из которых был ответом анонимному обидчику. Ни в одной другой работе он не проявил более полного уровня знаний и больших способностей в аргументации; и если его предположения неверны, то его рассуждения до сих пор остаются неопровержимыми. Эти трактаты разжигали враждебное отношение к нему со стороны пресвитерианских богословов, которые, не обращая внимания на его недавние значительные заслуги, теперь со злобной горечью нападали на него посредством церковной кафедры и прессы, и даже вызвали его в парламент, судом которого, однако, он был немедленно оправдан, так что его преследователи ввиду немощности своих злых выходок не получили никакого преимущества и навсегда оттолкнули самого могущественного сторонника их дела. Битва при Насеби теперь разрушила надежды роялистов и Пауэллы, осознавая, что им может понадобиться защита Мильтона, и, встревожившись по поводу того, чтобы он не заключить второй брак, затеяли встречу его и его жены, где она попросила прощения и была великодушно восстановлена ​​в своем доме, где спустя несколько лет она умерла.

В том же году, в котором Мильтон написал свои работы на тему развода, он также выпустил свой выдающийся «Трактат об Образовании», где относительно этого вопроса воплощены все лучшие идеи последующих двух веков, а также «Речь о свободе нелицензионной печати», которая в великолепии своего стиля и несокрушимости силы своих рассуждений, по-прежнему не имеет аналогов в мировой литературе. Он был первым, кто отстаивал неограниченное право на обсуждение, и кто не оставил ничего, что можно было бы сказать по этому вопросу на протяжении последующих веков. «Кто же не знает, – восклицает он, – что истина сильна! Наряду со Всемогущим она не нуждается ни в политике, ни в уловках, ни в разрешениях, чтобы стать победоносной». «Несмотря на то, что все догматические ветры были выпущены на землю таким образом, что Истина стала полем, мы раним ее, сомневаясь в ее силе. Пусть она и Ложь сцепятся; кто когда-либо сознавал, что Истина на носит поражение в независимой и открытой схватке?». Пресвитериане были первыми лицемерами в своей защите свободы. Сутане они предпочитали женевскую мантию. Они не разрешили бы опубликовать ни одну книгу, которую их неграмотные или необразованные лицензиары не смогли бы понять, или которая содержала бы настроения повыше вульгарного суеверия. Но при Протекторате, когда эта Речь была прочитана Кромвелем, чье подлинное величие одержало победу над порабощающими прецедентами, ее возвышенное красноречие и безошибочная аргументация побудили его постановить законом, что совершенная свобода — это свобода ума, без которой любая другая свобода является насмешкой.

На некоторое время Мильтон вернулся к более изящным занятиям, к которым его привела гениальная сила природы, и в 1645 году выпустил сборник своих ранних стихов. Тем не менее, казнь Карла в 1648 году, снова привлекла его внимание к общественным делам, и через несколько недель после этого события он опубликовал «Положение королей и членов магистрата», в котором он утверждал, что оно является законным и было таковым испокон веков для любого, у кого была сила призвать к ответу тирана и после должного осуждения свергнуть и предать его смерти. Сэр Эдгертон Бриджес отмечает по поводу данного предположения то, что в наши дни не вызывает никаких сомнений; но в Соединенных Штатах, где божественное право любого человека на угнетение своих собратьев не имеет места, мы думаем иначе; а наше восхищение Мильтоном не страдает от уступок, а скорее возрастает, потому что эта и другие работы в подобном духе были главной причиной несправедливой оценки, которую ему продолжают давать в его собственной стране. Никто не сомневается в том, что Карл был «предателем, убийцей и публичным врагом», само существование которого служило угрозой какой-либо свободе в Англии; и хотя конституция была несовершенна, поскольку не позволяла осуждать и наказывать первое должностное лицо государства – какими бы вопиющими ни были его преступления, – право привлекать его к ответственности оставалось за народом, бесспорно обладающим абсолютным суверенитетом над любой властью, кроме власти Всемогущего.

Вскоре после смерти Карла появилась книга под названием «Eikon Basilikh» или «Портрет Его Преосвященства в его уединении и скорби», заявленная как написанная «пострадавшим за веру от королевской власти», но в последствии, как выяснилось, принадлежавшая перу доктора Гаудена, Эксетерскому епископу. Здесь он описывается в постоянной молитве к Богу о справедливости и милости, которые были отвергнуты людьми. Она была рассчитана на мощную положительную реакцию стороны общественного мнения, и продажа пятидесяти тысяч экземпляров в течение нескольких недель продемонстрировала необходимость в противодействии его влиянию. С этой целью Государственный совет решил воспользоваться возможностями своего нового секретаря, который с обычной быстротой написал «EikonoklasthV», одну из самых необычных своих работ, где его замечательная эрудиция, ясный и энергичный стиль, а также проницательные и точные суждения приводят читателя к восхищенному признанию.

Едва Мильтон завершил данный неоспоримый труд, как его призвали сражаться за республиканскую партию на более широком поле  боя. До сих пор его аудиторией была английская нация; теперь же он должен был обратиться к содружеству цивилизованного человечества. Сын покойного короля, нашедший убежище в Голландии, одержал победу над Клавдием Сальмазием – по общему мнению, первым ученым эпохи, — с тем, чтобы оправдать прелесть и монархию в своем «Defensio Regia pro Carolo Primo ad Carolum Secundum», который был опубликован ближе к концу 1649 года. Хотя эта книга разочаровала ученых из-за недостатка техники и частичной бездарности, арсенал, который незаметно вытащил артиллерию из своего самого мощного разглагольствования, не может быть настолько презренного качества. как его принято представлять. Разумеется, с тем, что он был обращен в сторону братства королей и обладая тем весом, который ему придало имя Сальмазия, он, вероятно, возымел действие и Государственный совет сразу понял, что на него нужно дать ответ. Мильтон присутствовал на его заседании, когда было решено, что он должен дать ответ поборнику претендента. Его зрение уже сильно ухудшилось, и врачи предупредили его, что от таких трудов неизбежно может возникнуть полная слепота; но он не слушал ничего, что что вразрез голосу небесного стража в его груди.

В начале 1651 года он завершил бессмертный «Defensio pro Populo Anglicano contra Claudii Salmasii Defensionem Regem» – виртуознейший труд среди всех рукописных дискуссий; и в то время как тьма подкрадывалась к его глазам, навязанная в защиту свободы, он услышал как «вся Европа трезвонит» о его великом триумфе над наглым и продажным защитником деспотизма, который был освистан, канул в небытие и умер.

 

Несмотря на свою слепоту, Мильтон продолжал выполнять обязанности по службе, а через два года после потери зрения он заключил второй брак – с Кэтрин, дочерью капитана Вудкока, с которой его связывала самая нежная любовь. Однако через год после их союза она, как и его первая жена, умерла, родив ребенка, который вскоре последовал за ней в могилу.

Было опубликовано несколько ответов на «Defensio» Мильтона, но единственный, который он снизошел заметить, это «Regii Sanguinis Clamor ad Cœlum adversus Parricidas Anglicanos», написанный французом де Муленом, но напечатанный в Гааге под редакцией некоего Александра Мора, и считавшийся его автором в течение значительного времени. Он был полон грубейших оскорблений в адрес парламента, так же, как и в адрес Милтона, который в своем ответе, озаглавленном «Defensio Secunda pro Populo Anglicano contra Infamem Libellum anonymum cui titulus Regii Sanguinis Clamour», и пр. отнесся с более достойной суровостью, исследуя тайны его распущенности так же, как и ложь его клеветы. Эта Вторая Защита не была сродни ответу Сальмасию, хотя в ней существуют отрывки непревзойденной силы и красоты, и она ценна для информации, содержащейся в ней, учитывая личную историю Мильтона и мотивы, которыми он руководствовался, а также поразительные портреты Кромвеля и некоторых других членов республиканцев. Этим и двумя последующими ответами на другие темы он завершил свои полемические труды, хотя продолжал служить государству в качестве министра иностранных дел. Величие его интеллекта и чистота его сердца слишком заметны во всех его произведениях, чтобы кто-либо мог усомниться в присущей его натуре грандиозности, и почти единственное основание, по которому кто-либо рискнет теперь критиковать его, – это за то, что он оставался на службе у Протектора, которого английские неучи обычно осуждают как отцеубийцу и узурпатора, но которого те, кто образован и предан, повсюду считают одним из самых благородных патриотов и государственных деятелей, которые когда-либо руководили империей. Его победы одержаны и имперская корона находится у него в руках; с непревзойденной преданностью он преподнес своим соотечественникам самую независимую и совершенную конституцию, оставив за собой полномочия, едва ли равные полномочиям президента нашей собственной республики. Карьера ни одного правителя не была отмечена большей справедливостью, мудростью или искренней любовью к стране; и, хотя Мильтон, вероятно, не одобрял некоторые действия в его управлении, это не входило в противоречие ни с одним из его заявлений или принципов, или с чем-либо, что было сказано в его восхвалении, так что он продолжал быть его помощником на службе и его другом.

До завершения Протектората часы досуга Мильтона были посвящены в основном сбору материалов для Латинского Тезауруса, сочинению двух дополнительных книг его «Истории Англии» и создания основы его бессмертной эпической поэмы. Осенью 1658 года Оливер Кромвель умер; последовавший чрезвычайный конфликт сторон привел к восстановлению монархии.

В промежутке между смертью великого англичанина и возвращением Карла Второго Мильтон не бездействовал. В 1659 году он опубликовал «Трактат о гражданской власти в церковных делах», указывая, что в вопросах религии никакая власть не является дозволенной; труд «Рассмотрение вопроса о наиболее вероятных способах отстранить продажных из Церкви», где он настаивал на системе добровольной поддержки религии, которая с тех пор успешно применяется в Соединенных Штатах, но которая тогда повсеместно считалась невыполнимой или рискованной; «Письмо другу о расколе государства» и свое «Письмо Главному монаху». В 1660 году появился «Быстрый и легкий способ создания свободного содружества и его превосходство по сравнению с неудобствами и опасностями повторного принятия монархии в государстве», а вскоре после него – «Краткие заметки» в ответ на недавние наставления под названием «Страх перед Богом и королем», которые проповедовал и опубликовал Мэтью Гриффит – капеллан Карла Первого, – и где в преддверии реставрации он продолжал отстаивать свои республиканские принципы.

Мильтон играл слишком заметную роль, чтобы открыто и безопасно жить в столице, и поэтому до того, как Карл въехал в Лондон, он спрятался в доме знакомого, где оставался, пока его не предадут забвению, за исключением которого его имя благополучно не упоминалось, благодаря заступничеству некоторых из его друзей. Вскоре после возвращения в общество он в третий раз женился из-за пренебрежения и недоброжелательности со стороны своих дочерей, от которых он зависел относительно управления своими внутренними делами. В этот период он ссылается на отрывок из своего Самсона-борца, в котором говорится:

Я ж и на солнце погружен во тьму,

Осмеянный, поруганный, презренный.

В тюрьме и вне ее, как слабоумный,

Не от себя, но от других завися,

Я полужив, нет, полумертв скорей.

О, мрак среди сиянья, мрак бескрайний,

Затменье без просвета и надежды

На возвращенье дня!

Обычно к этому периоду относят недавно обнаруженный «Трактат о христианской доктрине» Мильтона; но этот труд, который он никогда бы самостоятельно не предал публикации и который во всех отношениях заслуживает похвалы меньше, чем любое из прочих его произведений, вероятно, был написан в первые годы после его возвращения из Италии и является основанием давно известных лекций для его учеников на тему богословия. Он изучал природу нашего спасителя прежде, чем его разум достиг силы его зрелости, подобно тому, как смотрят на солнце, пока зрение на какое-то время не омрачается. В конце концов, он был прав. Ни в одном из его великих произведений нет отрывка, из которого можно сделать вывод, что он был арианцем; и в самом последнем из своих сочинений он заявляет, что «учение о Троице является в Писании очевидной догмой».

В более ранние времена Мильтон превосходил величайших скучных авторов всех возрастов и народов как теолог и политический философ. Теперь, бедный, старый и слепой, он воздвиг саму государственную структуру.

С пирамидами и башнями, из тесаных алмазных карьеров и золотых скал, из недр воображения, где, с «венком и в певческих одеяниях», он прославляет «престол и свиту Божественного всемогущества», чтоб услышать которое ангелы остановились недвижимо; и которое мудрые и чистосердечные мира сего получают как отголоски торжествующих и славных благозвучий, коие они будут слушать на небесах; и чтобы попасть в это место отдохновения, для верного понимания истинной поэзии необходима бесхитростная доверчивость детства, облеченная самыми глубокими и обширными знаниями.

«Потерянный рай» был опубликован в 1667 году; в 1671 году появился «Возвращенный рай» и «Самсон-борец»; в 1672 году — «Artis Logicæ Plenior Institutio»; и в 1673 году «Трактат об истинной религии, ереси и расколе».

В воскресенье, восьмого ноября 1674 года – за месяц до исполнения шестидесяти шести лет – Джон Мильтон умер.

Он был величайшим из всех людей – благороднейший и облагороженный человечеством. Он неуклонно приобретал мировое уважение, и с течением времени его слава будет расти.

[1] Он был умелым музыкантом и почетно входил в число современных композиторов. Намек на  обстоятельство содержится в следующих прекрасных строках из Ad Patrem:

«Nec tu perge preor, sacras contemnere Musas,

Nec vanas Inopesque Puta, Quum Ipse Permis

Munere, mille sonos Numberros Componis Ad Aptos,

Millibus et vocem modulis variare canoram

Doctus, Ariona merito sis nomiris hæres».

[2] Хотя у пуритан не было работ, сравнимых с работами Мильтона по красноречию, эрудиции или проницательности логики, были некоторые, привлекшие огромное внимание, в том числе нападение на епископов Пятью пресвитерианскими богословами (Стивеном Маршалом, Эдвардом Кэлэми, Томасом Янгом, Мэтью Ньюкомменом и Уильямом Сперстоу.) инициалы имен которых составили слово «Smectymnuus», которое они приняли в качестве своей совместной подписи. На это ответил епископ Холл, и Милтон теперь ответил на накопленные нападки на пресвитерианскую партию (которые вряд ли могли сравниться с их противниками) и его самого в «Извинении за Смектимну».

Заметки Кагана о «Рождении и смерти» Эрнеста Беккера

Оригинал доступен на сайте web.lemoyne.edu

Заметки Кагана о «Рождении и смерти» Эрнеста Беккера, второе издание (New York: The Free Press, A Division of Macmillan, Inc. 1971)

Внимание: эти заметки предназначены для работы в качестве минимального выделения комментариев текста Беккера. Комментарии, дополнения и исправления приветствуются. Пожалуйста пошлите их по адресу:

Майкл Каган

Le Moyne College Department of Philosophy

Syracuse, NY 13214

Электронная Почта: [email protected]

Для довольно актуальной и расширенной интерпретации и оценки работы Беккера см. Мои герои-наставники: значение глубинной психологии героизма Эрнеста Беккера для философии образования (My Educating Heroes: The Implications of Ernest Becker’s Depth Psychology of Heroism for Philosophy of Education (Durango, Colorado: Hollowbrook Publishing, 1994), доступный в библиотеке Le Moyne. (Она должна быть в резерве.) Я также рекомендую книгу Салли Кеннел «Смертные боги: Эрнест Бэккер и фундаментальная теология (Sally Kenel Mortal Gods: Ernest Becker and Fundamental Theology (Lanham, MD: University Press of America, 1988), которая также есть в коллекции нашей библиотеки.

Для TTH разделов обсудите жизнь и работу Эрнеста Беккера и главы 1-3

Для разделов MW просмотрите главы 1-3, (делиться едой, сотрудничество; приматы постоянно «в тепле»; развитие эго и способность отгонять беспокойство и развивать «Я», открывая тело.)

Глава 4. Обсудите, как, по словам Беккера, мы являемся жертвами нашего собственного искусства, псевдоподального «Я».

Глава 5. Обсуждение тревоги и социализации

Глава 6. Эдипов комплекс реконструирован как лишение внутреннего мира и ограничение опыта. Обсудите Дзен-круги и разбитое блюдо на странице 60. Напоминание о ранней работе Беккера о Дзене.

Глава 7. Обсуждение внутренней кинохроники (страница. 68) в плане поддержания самооценки и в плане конструктивного поведения.

Главы 8 и 9. Стандартизация и проведения самооценки. Обсудить проблему лица (С. 89) и сохранения лица (например, С. 102). Террор Гоффмана; призраки потлача и количества тел. Замена невидимого тем, что аккуратно складывается в измеримые стопки.

Глава 10. Шесть проблем. Страница 114. Обзор и обсуждение. С. 199 Невидимый мир; с. 123 миссия на землю. С. 125 функция культуры. С. 125, проблема настоящего. С. 126, БОЛЬШОЙ вопрос. Какие вымыслы ближе к истине и позволяют нам испытать больше.

Глава 11. Ненормальность как раскрытие шоу. С. 153 Наивысший стандарт с точки зрения реального признания собственных культурных вымыслов (154).

Глава 12. Наука об антропосе. С. 158 наша собственная культурная система как слепцы. С. 159, Наши пределы. С. 160 Проблемы рабства глупости и страха. 164-174 способы, из-за которых мы ошибаемся. С. 174 — человеческая природа как идеал (вспомните Конфуция). Носитель напряженности и сторонник противоречий.

Глава 13. Религия как стремление к идеальному героизму. С. 186, 13 4 уровни своего П. 193 тест на религиозную аутентичность. Подлинная религия побуждает людей преодолевать свое идолопоклонство, признавать свои собственные героические поиски и сталкиваться с террором истинного человеческого героизма.

Вывод:

Привлечение Беккера к решению проблемы образования. Обсудите решение воспитания героев с точки зрения работы Беккера и примеров культуры. Героический статус истинного ученика как носителя противоречий, стажера ученого, будущего правителя.

Чтение Книги Бытия

Автор оригинала статьи — David Blumenthal.

Вступление

Величественный размах создания истории, рассказанной в Книге Бытия 1:1-2:3 поражает меня каждый раз, когда я читаю её. Её сила непомерна, простота повергает в трепет, а стройность слога глубоко будоражит. Есть что-то вневременное, трансцендентное в этом повествовательном творении. Я прочитал это творение традиционно на праздник Симхат Тора и был тронут до слез его трансцендентной силой.

И в тоже время, эта история является очень сложным текстом. Она даже более сложная, чем текст истории эволюции, который сам по себе непростой. Она поднимает так много вопросов: Каково значение грамматической беспорядочности в первом предложении? Водоёмы не созданы? Что конкретно произошло на второй день? Почему требуется именно два дня для того, чтобы создать «воду и землю»? Учитывая то, что деревья были созданы с фруктами, были ли весенние и осенние фрукты созданы в одно время? Что возникло первее, курица или яйцо? Какая разница, и существует ли она между скользящими по поверхности и ползающими созданиями? Что такое «образ Бога», по подобию которого человек был создан? Так как существует разница между историями 1:1-2:3 и 2.4-2.5, какие связи между этими двумя писаниями? Учение это единственный путь постичь повествование; чем больше вы учитесь, тем более глубоким текст становится.

Самая читаемая книга в раввинской иудейской культуре по правде говоря и не книга вовсе, а комментарии к книге. Это комментарий Раши к Танаху. Никто с образованием, укорененным в традиции не найдёт своего пути в относящейся к священному писанию тексте без комментариев Раши (1040-1105, северная Европа). Его комментарии, которые являются смесью пояснений и методом разъяснений Мидраш, был и остается ключом к раввинскому пониманию Танаха. Другой комментатор, широко читаемый, но только теми, кто уже посвящен в знания текстов это Ибн Эзра (1089-1164, Испания). Его комментарии очень техничны. Он также очень лаконичен и сложен для понимания. Также существуют третьи комментарии к Библии от Рашбама (1085-1174, северная Европа). Он остаётся очень близок к аутентичному тексту и его комментарии к этой главе опущены из многих стандартных изданий раввинских комментариев; почему? Оня являлся внуком Раши; что же подтолкнуло его к написанию своих собственных комментариев? В конце концов, что философ, раввинский мудрец и каббалист, как Нахманид, известный как Рамбан, (1194-1270) может делать в этим повествованием? Как его научные, философские и мистические знания выразились в тексте Тораха?

Для того, чтобы ответить на вопрос о различных интерпретациях создания повествования, сначала я изучил этих четырёх комментаторов.

Если взглянуть с этой точки зрения. Два очень интересных вопроса всплывают: Первый, как Раши, Ибн Эзра, Рашбам и Рамбан прочитали текст? Каково их восприятие повествования, если смотреть на их комментарии? Как нужно писать повествовательную линию так, чтобы интерпретации соответствовали ей?  Как выглядит «Библия Раши»? «Библия Ибн Эзры»? «Библия Рашбама» и «Библия Рамбана»?

Для того, чтобы ответить на первый вопрос, я попросил студентов переписать повествовательные творения с точки зрения разных комментаторов. В нижеследующем тексте, я представляю отрывок переписанного куска согласно Раши и Ибн Эзры от имени мисс Тоби Дайректор Голдман и меня. Наша работа это результат долгой учебы, проведенной совместно с  лидерством Фонда наследия Векснер в Атланте (Wexner Heritage Foundation leadership group) и нам бы хотелось высветить их участие в этой работе. В дополнение, я предоставляю мои переписанные варианты Рашбама и Рамбана. Для сравнения, я включаю копию на иврите и мой перевод оригинального текста, названный «традиционная Библия». Эта версия достаточно близка к оригиналу, написанному на иврите, а также к традиционному английскому стилю и ритму.

Существование четырёх, очень различных «чтений» Библейской истории наталкивает на вопрос, как один может представить их лучше, чем другие? Говоря более масштабно, как один из них может показать многозначность текстов? В предыдущей книге, я презентовал четыре псалма, каждый с четырьмя комментариями, в форме «объединённого текстуального поля» — это собрание текста на странице так как устроена традиционная раввинская книга, когда главный текст находится по центру, а комментарии окружают его. Это метод представления текста, относительно новый на английском языке, является классическим раввинским методом представления священных текстов, которые могут читаться более, чем в одной интерпретации. Моя презентация была хорошо принята и в печатной копии этой статьи я собрал переделанный вариант священного писания Раши, Ибн Эзры, Рашбама и Рамбана точно так же.  Для интернет версии, которую вы наблюдаете, я экспериментировал с новыми формами. Я приглашаю читателя последовать за этими переделанными писаниями в этом новом иудейском режиме текстовой презентации.

Я использовал следующие редакционные съезды: (1) Там, где комментатор предлагает больше, чем одну интерпретацию, я даю их как альтернативу в сносках, подписанных «Альт.». Там, где альтернативная фраза на английском кажется приемлемой, я также представляю её в сносках, с обозначением «лингв. Альт.» (Лингвистическая альтернатива). (2)  Переписанные писания предоставлены в большей степени без сносок на литературу, по которой комментарии составлены. Если читатель хочет получить эти источники, ему нужно обратиться к издательским и переводческим сноскам. (3) Я систематически использовал общую лексику, даже если речь шла о Боге, в то время как иудеи использую гендерно-мужскую лексику в отношении Бога и для общих человеческих отношений.

* * * * * * *

Второй вопрос, который возник в ходе изучения и преподавания этих комментариев был: Существует ли такая вещь, как «простое значение», sensus litoralis, пешат? Или мы имеем дело с многозначным текстом, который не может иметь одного значения? Если так, то как каждый может заявлять об авторизованном толковании многосмыслового текста? Каковы отношения между многопараметрическим представлением и правдой? Эти вопросы, находившиеся на переднем плане литературного и философского критицизма во второй половине нашего столетия, были известны средневековым комментаторам, чьи чтения повествований здесь предоставлены. Непосредственное соприкосновение с переписанными текстами представляет возможность исследовать эти вопросы более полно.

Чтение этих творений совместно приводит к чувству удивления – из-за глубины самой Библии и благодаря заботе, с которой более ранние читатели, относились к писанию. Переписывание творения с точки зрения нескольких комментаторов только подчеркнуло это, также как стало очевидным то, что одно лишь их изучение, не приводит к такому эффекту. Если, как утверждает Джон Левенсон ,[8]  оригинал Библейской версии истории создания всего был сотворён для того, чтобы поставить штамп на предыдущие и параллельные, более хаотичные версии, то текст не может быть востребованным долго, даже в абсолютной полноте текста, вместе с любовью и светом читателей, которая одаривает его сквозь годы, поколения и его собственный хаос.

Мы вязнем в вопросах и интерпретациях. Хотя мне кажется, что не существует ни этого «простого значения», ни sensus litoralis, ни пешата. Разве что есть вариации литературных интерпретаций, хотя все они ведут к теологическому тезису, что Бог един, и что он, так или иначе, есть источник всего существования и создания. Нет одного определённого голоса, а точнее голосов, скорее есть только один Голос.

Вопрос полномочия создания повествования неоднозначен – духовный идеологический и социально-политический. Оба эти измерения обычны для вопроса об официально написанных или устных текстах во всех религиозных традициях. Оба они могут быть заданы для определения «сакральности» текста или текстов на рассмотрении.

Духовно-теологическое значение текста может формироваться из одного или нескольких источников. Можно поспорить с Хешелем,[9] в том, что высший авторитет сакрального текста исходит из его качества содержать в себе божественность, ссылаясь на трансцендентное. Этот аспект текста, никак не могущий быть проверенным, является узнаваемым и каждое поколение передает смыслы его божественной природы. Значимость текста, с этой точки зрения, это эхо духовности, проходящей сквозь время. Также можно поспорить с Иегудой Галеви в том, что высший авторитет священных текстов идёт от непрекращающихся исторических свидетельств его экстраординарного происхождения. Присутствие более, чем миллиона людей в Синае  и постоянные от поколения к поколению утверждения, что текст был предоставлен Богом в настоящий момент указывает на авторитетность текста. [10] Существуют также и другие утверждения, происходящие из духовного опыта и исторических свидетельств. Эти аргументы, конечно, наиболее достоверные. Если смотреть с этих точек зрения, Голос создания повествования, то есть теологические тезисы, что единый Бог создал реальность, являются «проверенными» для современного читателя, будь то её или его личный опыт или весосмость непрекращаемых исторических свидетельств. В обоих случаях, авторитетность не ручается за детали; это интерпретационный спор. Опыт и/или история подтверждают только Присутствие и Голос.

Социально-политическая значимость текста также может возникать из одного или нескольких источников. Можно поспорить с Капланом [11] в том, что именно принятие текста обществом подтверждает и дает ему святость. Если текст не принимается социумом, он не становится частью канона и не становится святым.   И так же можно поспорить с Маймоидом [12] о том, что существует бесконечная цепь богословов, авторитет которых признан обществом, а также существуют люди, которые обязаны авторитетностью тексту.  Если возможно распознать разницу между этими людьми и их авторитетностью, то можно и испытать различные чувства по отношению к тексту. С этой точки зрения, правда создания повествования заключается в функции социума, к которому принадлежат и/или теологи, которые инвестируются кем-то для определения правды. [13]

В статье, которую я написал много лет назад, [14] я говорил о том, что Маймоид конфронтирует с вопросом об авторитетности текста и с духовно-теологического разреза и социально-политического, а также я определил, что Моисей, а следовательно религия Тораха и иудейская, были превосходны по двум определениям сразу. Моисей достиг наиболее совершенного духовного состояния и он дал миру наиболее продвинутую легальную систему. Он, получается, сумел достичь и духовно-теологического и социально-политического авторитета. К тому же, текст, который он написал, в его прямой эманации от Бога, является божественным, но в его языке и концепциях, это была работа Моисея, наиболее хорошо подготовленного интеллектуально человека в те времена. Авторитетность Тораха также была слиянием духовно-теологического (божественного) и социально-политического (человеческого). Его происхождение было небесным, но его формулировки, детали языка, его теология, и законные смыслы, наверняка будут обсуждаться еще на протяжении тысячелетий после Моисея. [15 ] Голос будет звучать в множестве голосов.

Мне кажется, что традиционное  иудейское мировоззрение отображается в подходе к тексту – одновременно логоцентричном и многозначном; он ясный и в то же время имеет множество значений. Текст, даже если речь идет о священном тексте, является результатом интертекстуальности – со всеми предыдущими текстами или контекстами, с текстами с описаниями божественного опыта в социуме, и с личными текстами автора и читателя. К тому же текст всегда многозначен. И так как текст имеет авторитетность, которая варьируется от духовной, теологической, общественной и политической точкой зрения читателя, это авторитетность, которая предоставляет интеллектуальную, духовную и социальную согласованность. Текста также всегда однозначен и ясен, он логоцентричный[16] И наконец, даже если авторитетность текста многозначна – едва только читатель пробирается в детали – многозначность улетучивается, разрушая логоцентричность текста. Переписывание истории творения, в своей аутентичности и многозначности демонстрирует взгляд на мир очень ясно.

Исторические и типологические аспекты формирования американского жанра научной фантастики

Введение

Айзек Азимов (англ. Isaac Asimov, имя при рождении Исаак Юдович Озимов; 2 января 1920 – 6 апреля 1992) – американский писатель–фантаст, популяризатор науки, по профессии биохимик. Автор около 500 книг, в основном художественных (прежде всего в жанре научной фантастики, но также и в других жанрах: фэнтези, детектив, юмор) и научно–популярных (в самых разных областях – от астрономии и генетики до истории и литературоведения). Многократный лауреат премий Хьюго и Небьюла.

Некоторые термины из его произведений – robotics (роботехника, роботика), positronic (позитронный), psychohistory (психоистория, наука о поведении больших групп людей) – прочно вошли в английский и другие языки. В англо–американской литературной традиции А. Азимова вместе с Артуром Кларком и Робертом Хайнлайном относят к «Большой тройке» писателей–фантастов.

Читать далее

Мотив безумия в новеллистике Эдгара Аллана По

Введение

Наряду с традиционными романтическими мотивами искусства, времени, одиночества, страха, смерти мы выделяем специфические для По мотивы опьянения и границы, связанные так или иначе с изображением изменённого состояния сознания. Известно, что особый интерес у писателя вызывало исследование «подвалов» и «чердаков» человеческого сознания, что воплотилось в ряде новелл, ключевым мотивом которых стал мотив безумия. Тесная связь этого мотива с мотивом границы и его включение в систему мотивов философии По и привлекли наше внимание.

Мотив безумия вообще характерен для романтизма и многие авторы обращались к нему в своих произведениях. И чаще всего он был представлен в привычной для романтиков трактовке — «высокое безумие художника». У Э. По понятие «безумие» оказалось шире, т.к. помимо классического подхода к изображению этого мотива мы заметили еще несколько его разновидностей и попытались проанализировать их.

Читать далее

Трансформация Торы в творчестве Иосифа Бродского

Введение

О творчестве Иосифа Бродского в современном литературоведении написано достаточно много. Это и работы Н.Медведева [2], Ж.Нива [5], А.Наймана [4]

Однако, понятие трансформации Торы и его аспекты так и остаются неизученными. Трансформация Торы в современной еврейской литературе и, в особенности, в творчестве Иосифа Бродского, тесно связана с понятием современного ресспонса. Это и является целью нашего исследования.

Современный ресспонс в еврейской литературе в целом можно рассматривать по схеме:

Читать далее